Мысли о поэзии

14 марта 2010, 16:55
Я очень долго не понимал поэзию. Для меня она была чем-то сродни цирковому искусству: вот — эти люди долго тренировались, чтобы впечатляюще делать бесполезные вещи; их виртуозность восхищает, их упорство и терпение, которые понадобились, чтобы добиться такой искусности, — поражают, но что с того? Или — человек, научившийся ногами играть на пианино... Или человек, научившийся рисовать языком... Или человек, научившийся ездить на велосипеде задом наперед... Или — человек, научившийся высказывать свои мысли в тесных кандалах жестко регламентированной речи — ритм, размер, рифма — сиречь поэт.

Мое отношение к поэзии перевернулось в 1990 году, когда в мои руки попала книга «Пласты» Виталия Кальпиди. Станислав Лем как-то сказал по поводу «Пикника на обочине» Стругацких: « Эта книга пробуждает во мне зависть, выражающуюся во мнении: „Это я ее должен был написать“». Мировосприятие Виталия Кальпиди оказалось настолько резонирующим с моим, что у меня возникло то же самое ощущение: если бы я умел, это написал бы я.

Вот стихотворение, которое сам Виталий Кальпиди считает своей визитной карточкой (я взял его отсюда, оно не из «Пластов» — значительно более позднее):
Допустим, ты только что умер в прихожей,
и пыль от падения тела границ
луча, что проник из-за шторы, не может
достичь, но достигнет. Красиво, без птиц,

за окнами воздух стоит удивленный,
захваченный взглядом твоим, что назад
вернуться к тебе, отраженным от клена
в окне, не успеет, и все-таки сжат

им воздух, но это недолго продлится:
твое кареглазое зренье дрожать
без тонкой, почти золотой, роговицы
сумеет четыре мгновения — ждать

осталось немного. Большая природа
глядит на добычу свою. Говорю:
не медли у входа, не медли у входа,
не бойся — ты будешь сегодня в раю.

И всем, кто остался, оттуда помочь ты
сумеешь, допустим, не голосом, не
рукой, и не знаком, и даже не почтой,
которая ночью приходит во сне,

но чем-нибудь сможешь — я знаю наверно...
Ты все-таки умер. И тайна твоя
молчит над землею да так откровенно,
что жить начинает от страха земля:

и звезды шумят, как небесные травы,
и вброд переходят свое молоко
кормящие матери слева — направо,
и детям за ними плывется легко.
Кальпиди стал «моим» поэтом. Для меня Бродский был всего лишь «похож на Кальпиди». Я понял, как стихи могут поддерживать. И когда я в очередной раз попал в водоворот сильных эмоций, как-то сама собой пришла в голову мысль попробовать писать стихи.

Впрочем, попытки были хромые, и я их оставил.

* * *

Потом жизнь вошла в колею и потекла довольно сонным потоком. А стихи Кальпиди так и остались чем-то вроде душевного маяка и оазиса, который постепенно растворялся в пелене времени — пока не наступила новая эпоха эмоциональных бурь, надежд и отчаяний. И тогда случились две вещи.

Во-первых, прочитанные когда-то стихи Кальпиди (подчеркиваю: прочитанные, а не заученные наизусть) стали сами собой всплывать в памяти. Вот, например, одно, которое в интернете не найдешь, — воспроизвожу по памяти:
Где-то ниггер в Гарлеме лежит. Здесь лежит барнаульская пашня.
Ниггер песню бубнит. Пашня петь не умеет, лежит
и кривой бороздой за версту улыбается страшно,
и натек в борозду плодородия пенистый жир.

Вновь сентябрь подтвердит постулаты районных ботаник
и студенты, как битых фазанов, потащат турнепс
за тугую ботву. После выпадет снег. И растает.
Я на пашню приду по весне и скажу наконец:

«Где-то ниггер в Гарлеме лежит, как лежит барнаульская пашня.
Я на пашне стою. Расступись, говорю, расступись,
сволоки меня к чертовой матери — к тем бесшабашным,
что какое столетье, какое столетье спускаются вниз.

Девять ден я для них буду пахнуть весной сырокожей,
надышавшись землей, стану тучен, тяжел и ленив —
не подымешь меня, и своей погребальною рожей
я медузу Горгону свободно сумею пленить.

Ладно, будет болтать. Расступись, говорю. И на этом
я закончу рассказ — и в грунтовые воды войду,
и до центра земли доплыву уже в этом году,
где закрою глаза — ибо слишком достаточно света».

Темнота — не жена, но, возможно, подруга поэта.
Во-вторых, я снова стал пытаться писать стихи. Пришло осознание, «чувство кожей», что поэзия позволяет искренне и открыто сказать то, что в прозе прозвучит выспренне, пафосно, неуместно. Для нашего времени — это способ говорить правду о своих чувствах. Я не могу, не умею напрямую говорить о своей боли или о своей любви — но я могу написать «Слезы», «Любовь» или «Крылья ангела»...

По мере того как я пытался писать, я сделал два открытия.

Во-первых, стихотворная форма, которую я считал искусственным ограничением, мешающим высказать свои мысли, парадоксальным образом превратилась в стимул, который не позволяет успокоиться и заставляет найти наиболее точное отражение своих чувств.

Во-вторых, то, о чем я думал как о кропотливой механической работе — сродни отработке навыка жонглирования (раз за разом, сто раз, тысячу раз — пока не начнет получаться), оказалось совсем другим процессом. Написать пронзительные стихи механическим путем практически невозможно — по крайней мере для меня. (Хотя мне попадалось упоминание — к сожалению, не сумел вспомнить, где, а широкие поиски не дали результатов — об одном великом английском, кажется, поэте, утверждавшем, что его лучшее стихотворение было написано им на одном дыхании, по наитию, как будто под диктовку небес; после его смерти в архиве было найдено несколько десятков черновых вариантов этого стихотворения с обильной правкой...) Со мной все происходит так: я внезапно попадаю в довольно специфическое состояние, когда стихотворение начинает проступать как бы пятнами, по строке, по слову — то здесь, то там, в середине, с конца... Пятна сливаются — и в конце концов я обнаруживаю в руках нечто цельное, которое больше не поддается изменениям, а часы показывают совершенно неожиданное время.

И я больше не считаю хорошую поэзию просто «ритмически организованной речью».
(Прочитано: Виталий Кальпиди, «Пласты». — [0001])
Поделиться
Ваш комментарий
адрес не будет опубликован

ХТМЛ не работает

Ctrl + Enter