Фрагменты: самоубийство

7 сентября 2008, 1:18
Фрагменты-зарисовки — продолжение.

Мягко поднимаюсь через ступеньку и останавливаюсь у двери с отодранными цифрами номера («137» — виден незакрашенный след).

Звонок, конечно, не работает (а когда у него работал звонок?). Стучу. Жду. Стучу еще раз — сильнее. Дверь подается — открыта. Неуверенно открываю и вхожу.

Тишина. Где-то очень вдалеке слышны мерные гудки. Пахнет чем-то мятным.

Коридор. Кухня.

Тишина.

Комната. Замызганный стол с какой-то запиской; в беспорядке разбросаны книги; пыль; все вещи будто сдвинулись со своих мест и замерли в сиротливых положениях, почувствовав свою брошенность и никчемность. Тусклое стекло. Тусклый свет хмурого дня.

Гудки стали громче, но все так же мертвенно ровны. Я сознаю вдруг, что это безразлично гудит снятая трубка телефона — где-то за моей спиной. Я оборачиваюсь.

Кресло в глубине комнаты, в кресле человек, перевалившийся на одну сторону. Обе его руки свешены к пластиковому тазику с густо-красной водой; в одной руке игриво-желтая телефонная трубка, слегка погрузившаяся в воду. Провод витым желтым серпантином тянется через колени к телефону с насмешливыми рожками.

Меня кто-то решительно оттесняет, и в комнату протискиваются двое в белом. Один, кажется, быстро ощупывает тело, загородив его собой; потом приподнимает голову за подбородок, и я мгновение вижу очень бледную знакомую маску с ослепшими глазами, в которых, как трещина на маске, проступает ослепшее же удивление.

Второй подталкивает меня к выходу и что-то говорит, его лицо расплывается передо мной светлым пятном, и с третьего раза, еще не усвоив слов, я понимаю, что здесь все ясно как белый день (ему ясно), что действовать уже (увы) поздно, что сейчас сюда приедут разные службы и мне (говорит он) не стоит здесь задерживаться.

Натыкаясь на мебель, выставившую в нелепой обороне плечи и локти в проход, и мучительно стараясь не наступать в коричневеющие пятна, я выхожу и в последний момент вижу, как один из прибывших, держа рукой в резиновой перчатке игрушечно-желтую телефонную трубку, обтирает ее окровавленной тряпкой.

Лестница плывет и податливо проваливается под шагами. Стены подъезда колышутся и спиной наваливаются на меня.

Он мертв. Я чувствую холод и боль.

Он мертв.

Боль — удивительный странник, думаю я. Ей невозможно отказать в приюте, оставаясь человеком. Но, поселившись, она...

Он мертв.

... Поселившись, она становится вездесущей и неуловимой.

Я медленно спускаюсь по лестнице. Он мертв.

На каждой ступеньке во мне вспыхивает боль. И после каждого шага — кажется мне — я уже держу ее за плечо, но она тает и таится, дожидаясь шага следующего — чтобы сверкнуть оскалом в другом месте.

Он мертв. И в этом, возможно, моя вина — я не знаю. Я ничего не знаю.

Боль давит мне на виски, стискивает мои челюсти, выворачивает суставы. Я останавливаюсь, и она замирает вместе со мной. Она дрожит, касаясь моего саднящего тела лохмотьями сквозняка и заселяя дрожью меня, и заселяя меня страхом и отчаянием.

Мир необычно отчетлив и резок после дождя. (Он мертв.) До мельчайших деталей видны выщербленные ступени крыльца, поникшая под тяжестью капель трава, брызги грязи на бортах бело-красной машины, монолитно раскачивающиеся в безветрии деревья, мокрые отблески на кренящемся асфальте.

Я иду вперед, считая шаги и сбиваясь со счета, и вдруг (боль заламывает мне руки) понимаю, что мне известно (он мертв) почти все.

Он лежал в темноте и знал, что стоит ему закрыть глаза и поплыть по течению сна, как эта бесплотная тень, мечущаяся по комнате и ютящаяся в темноте, будет становиться гуще и реальней. Никогда он еще не ощущал, что смерть так вещественна. Он выхватывал ее взглядом и вновь терял среди роящихся и растекающихся силуэтов ночной комнаты. И он напрягал каждую клеточку тела: только бы смотреть и видеть, только бы не заснуть.

Бился о стекло запутавшийся в ветвях ветер, поскрипывала дверь, цокали по жести табуны дождевых капель, и среди всех этих звуков неслышно пробиралась смерть.

Утро все не приходило, и он не удержался и провалился в усталое забытье... и смерть метнулась к нему и проткнула его тело сразу несколькими копьями, а затем скрутила их в кровоточащий, содрогающийся жгут.

И все, что было потом, на рассвете, было не с ним. Он уже умер.

Он поднялся, зачем-то натянул штаны и набросил рубашку. Прошлепал босыми ногами в ванную...

«И в страшном сне...»

...Прошлепал в ванную, набрал в таз теплой воды и вернулся в комнату. Развинтил бритву и достал лезвие; сел, откинувшись, в кресло...

«И в страшном сне, как в черном дне...»

...Красная полоса ширилась, мякла и набухала, пока он медленно и зачем-то тщательно вел лезвием по коже, а потом вдруг всхлестнулась теплым живым ручьем. Он торопливо зажмурил глаза, стремясь утонуть в подступающей тишине...

«И в страшном сне, как в черном дне, на дне глубокой тишины...»

...Приятно текла по телу слабость, но когда он приоткрыл веки, его замутило и по позвоночнику рванулся страх. Он вскочил, шатаясь подбежал к двери и дернул замок; постояв мгновение в кружащейся и темнеющей прихожей, метнулся, шатаясь, обратно, схватил телефон и набрал номер...

«И в страшном сне, как в черном дне, на дне глубокой тишины, у темноты на дне...»

И после «скорой» он, пересиливая душный бархатный ужас и неистовое кружение пространства, позвонил еще мне, но сказать уже ничего не смог, хотя ему казалось, что он говорил очень много, плача от нетелесной боли и непонятного счастья...

А потом из угла бесшумно выплыла белая тень и коротким беззвучным ударом надколола маску.

И в страшном сне,
Как в черном дне,
На дне глубокой тишины,
У темноты на дне

— было в записке, лежавшей на пыльном столе. И теперь я знаю почти все — кроме степени своей вины, но ее мне знать уже и не важно, потому что я понял самое главное: я не умею снимать маски. Для этого нужно быть богом.

Боль понимания обрушилась на меня всей неимоверной тяжестью отчаяния и страха, и, скошенный этой болью, я замедленно упал в кусты палисадника у соседнего дома, — наверное, с громким хрустом, но хруста я уже не слышал.

Поделиться
7 комментариев
Морской Конек
Очень интересный отрывок, не позволяющий пройти мимо себя и останавливающий на быстром шагу то ли потому, что тема самоубийства много кого, в том числе и меня, приглашает подумать над собой, то ли потому что сами эти зарисовки значительного не договаривают, и хочется попросить автора продолжить, как и открыть начало. Наверное, некоторые загадки текста будут отгаданы в законченном его варианте, при вплетении опубликованных здесь фрагментов в целостное произведение. Но занимательно уже и сейчас рассмотреть пристальнее.
Что поражает в тексте прежде всего — несколько загадочных, никак не откроющихся непосвященному читателю противоречий. Первое такое противоречие — прямое несоответствие названия и собственно повествования, не формальное несоответствие, а переживаемое. Самоубийство — и сразу настраиваешься на восприятие смерти и внутренней боли суицидента, а при чтении встречаешь прежде всего жизнь и боль «овнешненную», смело показывающую себя, вызывающую, всесильную, действующую наравне с главным героем, да что там наравне — выступающую впереди него, понукающую им. На самом деле, жизнь одушевляет большинство «традиционно неживых» (=мертвых) так получается что героев произведения — мебель, тень, лестницу, дождь, саму смерть — все оказывается живым, реально действующим, самостоятельным.
Еще интересное несоответствие — представлены мужчины, а поведано о женщинах — о Боли, о Смерти, о Тени. Загадочно также, что в «Самоубийстве» автор четко обозначает, что мнимый суицидент убит: «..неслышно пробиралась смерть…и смерть метнулась к нему и проткнула его тело сразу несколькими копьями, а затем скрутила их в кровоточащий, содрогающийся жгут». Противопоставления продолжают жалить наивного читателя и дальше: «я ничего не знаю — я знаю почти все», «тусклый свет хмурого дня » сменяется «необычно отчетливым миром», «темнота и чернота дна» уступают «белой тени»… Смущение и ощущение скрытого никак не разгадываемого подтекста читателя усиливаются с введением в повествование слов о маске и мастерстве ее снимать, доступном только богу.
Ох и загадку же вы загадали, Xendz, и уши имею, а слов ваших некоторых не разберу, Не поможете ли? Марик, lipchan, Winnie Pooh, Evgeniya — все, кто читает и комментирует Xendza — присоединяйтесь!
Xendz
Ого, ничего себе! Совершенно не ожидал настолько глубокого разбора полетов... Спасибо!

Мне кажется, что такое внимание требует ответного внимания, — поэтому попробую как-то поставить этот фрагмент в контекст, чтобы устранить ту (скорее нечаянную) загадочность, о которой вы пишете.
По замыслу главный герой после долгого отсутствия возвращается в свой родной город (про это — фрагмент «Курортный поезд»), где с ним происходят всякиразные вещи. В этом городе, в частности, живут два человека — парень, который был другом героя, и девушка, которая вместе с парнем когда-то составляла изумительную пару и в которую герой был молча влюблен. Отношения парня и девушки давно уже зашли в тупик и загнали в тупик их жизни. Парень в одиночестве глушит себя спиртным, девушка же затыкает дыру в душе, цинично меняя мужчин уже практически на краю панели. Попытки героя вмешаться и что-то сделать с этим тупиком приводят к описанному финалу.
Еще я очень порадовался тому, что заметны мои усилия по «одушевлению» окружения. Когда писался этот фрагмент, я увлекался стихами Виталия Кальпиди (по сей день мой любимый поэт), а для его картины мира характерна самостоятельность вещей, которым оказывается присуще даже больше намерения, чем им удается осуществить («Воронами заряженные рощи просалютуют, залпами треща, когда заика пес из фразы „Ав-ва отче...“ лишь первый слог сумеет прокричать»... Впрочем, это отдельная большая тема :)) Мне очень хотелось научиться воспроизводить это... Похоже, в какой-то степени получилось :).
Winnie Pooh
Есть места, куда лучше не ходить. Вход — рубль, выход — два, если выход вообще есть.
Дети мудры простотой. Поделись радостью, удвой ее. Поделись горем, уполовинь его.
Слишком много зла в мире, чтобы его еще и умножать.
Xendz
Мне почему-то кажется, что зла в мире — константа. Только оно неравномерное распределено:)
Марик
Боль — удивительный странник, думаю я. Ей невозможно отказать в приюте, оставаясь человеком. Но, поселившись, она…

Он мертв.

… Поселившись, она становится вездесущей и неуловимой.


Человек рассуждает о вине, потому что до него еще не полностью дошло. Вина уже неважна. Потому что он мёртв. А вина осталась по ту сторону.
Хотя, смотря как болит. Если жизнь не раскололась на две части — до и после — можно думать о своей вине, о своей жизни без и о своих возможностях или неумениях. Он мёртв, а я жив.
Xendz
Буквально на днях думал о том, что даже самое большое горе можно уметь отпустить, — вот только кто бы научил...
Марик
Отпускать можно научиться, при большой необходимости.
Если продолжаешь индульгировать :-) значит, еще не слишком припёрло.
Только когда уже отпустил, тем более вина не занимает, она уже очень далеко позади остаётся.

Так мне кажется :-)
Xendz
Беда в том, что есть немало людей, для которых «приперло» пролегает за гранью жизни и смерти. Мне повезло: я получил в 14 лет хорошую прививку, но так везет не всем.

А как-нибудь бы так, чтобы этому учили... Мечтатель, да? :)
Марик
А жизнь и учит сама :-) Причём, уроки всегда идеальные и подбираются индивидуально :-)
Специально так не придумаешь.
Xendz
Идеальные ли?.. Или, думаешь, в 17 уходят те, кому было полезно уйти в 17?..
Xendz
В связи с тем, что эта заметка попала в поле зрения спам-роботов, ее комментирование пришлось закрыть :(.
Xendz
Если у вас возникло желание оставить свой комментарий, воспользуйтесь «Книгой жалоб и предложений». Я постараюсь найти время, чтобы перенести его сюда.